Блаженные похабы - С. А. Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С формальной точки зрения здесь рассказана лишь очередная банальная история о воспитании послушников: мы уже говорили о том, какими нестандартными способами в них уничтожали собственную волю (см. с. 47—49). Но реальное содержание рассказа богаче того моралистического урока, о котором толкует нам автор жития, Никита Стифат. Вообще, агиограф со своими интонационными ужимками играет в тексте ничуть не меньшую роль, чем Симеон. Вся атмосфера цитированных эпизодов жития наэлектризована «священным фиглярством». Речь идет о чем угодно, только не о честной педагогике. Вот это сочетание агрессии, откровенной провокации и бурлеска — при априорной для агиографа святости целей — и дает основания усматривать в поведении Симеона Нового Богослова черты «юродствования», хотя сам он, конечно, и не похож на юродивого.
Интересно отметить, что такое же соседство мотивов юродствования и сверхмерного послушания можно найти в житии (BHG, 187) Афанасия Афонского (925— 1000 гг.), который, будучи весьма учен, изображал невежество, «премудрую ребячливость, издевающуюся или подвергаемую издевательствам (νηπιότητα πάνσοφοι/ παίζουσαν ή παι£ομει/ην)[359]. То же находим и в житии (BHG, 1370) другого святого X в. — Нила Россанского (910—1005 гг.).
[Тот] предпочел бы умереть страшной смертью, нежели прослыть святым у кого‑либо из людей. Наоборот, многим он старался представить себя гневливцем (υβριστήν) и причастником всех прочих страстей. Многие неразумные соблазнялись, но мы, незаслуженно сподобившиеся есть и пить вместе с ним, уверены… что Нил — преблаженный святой[360].
[Однажды духовный наставник Нила Иоанн велел] дать ему большую чашу вина, желая посмотреть, по Богу ли его житие. Святой отец Нил взял чашу и, попросив благословения, без колебаний выпил ее до дна… Великий [Иоанн]… сказал присутствующим: «Отцы утверждают, будто авва Нил не вкушает вина. Пусть люди посмотрят — они скажут по–другому». Нил тотчас встал и принес покаяние, говоря: «Прости мне, честной отче. Ведь никогда ничего благого я не сделал пред лицем Божиим»[361].
Нельзя не отметить также, что, вероятно, с легкой руки Симеона Благоговейного в агиографии X в. получил довольно мощный импульс мотив «бесстрастного бесстыдства» (см. с. 167). У нас есть по крайней мере три примера этому. В житии Луки Нового (BHG, 994) повествуется, что он «часто спал рядом с женщинами, если так получалось, и не испытывал от этого ни малейшего вреда и не подвергался ни единому помыслу». Однажды, рассказывает агиограф, когда в монастырь пришли две женщины, он нас уложил с одной стороны, сам лег с другой, а им, по причине холода, велел лечь посередине. Он сделал это, как ребенок, прижимающийся к матери, так, словно лежал рядом с какими‑нибудь камнями или поленьями.
И ни один плотский помысел не овладел им! Такова была простота (άττλότη?) и бесстрастие этого земного ангела![362]
Однажды, когда некая женщина заболела, Лука велел монаху Панкратию:
«Ступай… к женщине и смажь ее всю мазью, собственными своими руками по ее нагому телу». Тот, будучи украшен простотой (άπλότητι) и своим добрым нравом, не стал раздумывать, но отправился выполнять поручение… выказав себя сыном послушания. Зри, каков плод повиновения! Он не испытал ни самомалейшего вреда от этого прикосновения![363]
В том же X в. подвизался Илия Пещерник, в житии которого (BHG, 581) также есть сходный эпизод. Правда, этот святой против воли становится объектом женских домогательств, но лексика та же: «Позже преславный [Илия] уверял нас: “Моя плоть не ощущала никакого плотского движения. Меня, думавшего о вечном огне, не волновало мясо, но подобно тому, как дерево не чувствует прикосновения к дереву, так и я был”[364].
Наконец, к концу X в. относится житие Фантина Нового (BHG, 1508—1509), который имел обыкновение читать мирянам, особенно женщинам, свои наставления в голом виде. Он так же, как и все вышеупомянутые святые, «достиг такого бесстрастия и совершенства, что не чувствовал разницы между женщиной и мужчиной»[365].
Позднее, в XII в., эта традиция была продолжена Неофитом Затворником[366].
Однако вернемся к Симеону Новому Богослову. До сих пор мы говорили о нем на основании его жития. Но он и сам был плодовитым духовным автором. Обратимся же к его сочинениям и посмотрим, не нашла ли в них отражения тема юродства.
На первый взгляд нет ничего более полярного, более антагонистичного, чем Симеон Новый Богослов и юродивый. В самом деле, юродивый всегда безвестен, а Симеон был заметной фигурой. Юродивый находится на самом дне общества, а Симеон являлся (по крайней мере так утверждает его агиограф) спафарокувикулярием и синклитиком, его дядя был близок к императору. Юродивый обычно держится в стороне от церкви, а Симеон много лет игуменствовал в св. Маманте. Юродивый развязен, назойлив и нагл, а Симеон всегда собран, суров и неприступен. Юродивый кощунствует, а Симеон славился своим благочестием. Наконец, Симеон и сам совершенно недвусмысленно высказывается о юродском поведении:
Того, кто живет в смиренном воздержании, люди считают притворщиком, а того, кто ест, как обжора, держат за безыскусного и простодушного, а частенько и сами с удовольствием трапезничают вместе с ним, потворствуя собственной слабости. Мало того, даже тех, кто прикидывается сумасшедшим (τού? τον σαλόν ϋποκρινο- μένου?), острит, болтает несусветный вздор, принимает непристойные позы и тем вызывает у людей смех, — даже их почитают как бесстрастных и святых (ώ? άπαθεΐ? και αγαθού?), полагая, будто этакими‑то ухватками, ужимками и речами те пытаются скрыть свою добродетель и бесстрастие (απάθειαν καλύπτειν); а вот на тех, кто живет в благоговении, добродетели и простоте сердца и на деле является святым, — на тех не обращают внимания, словно на обычных людей, и проходят мимо[367].
Казалось бы, сказанного достаточно, чтобы раз и навсегда отказаться от дальнейших попыток найти у Симеона апологию юродства. Но не будем спешить. Уж чего- чего, а последовательности от этого мыслителя ждать не приходится.
Много внимания в своих трудах Новый Богослов уделяет популярной в Византии проблеме, можно ли достичь полного бесстрастия. Многие теологи утверждали, что не следует насиловать человеческую природу, но единства мнений на этот счет не было[368]. Особенно осторожно высказывались православные богословы относительно сознательного провоцирования искушений с целью проверки собственного бесстрастия (см. выше, с. 93). Но Симеону претит эта осмотрительность, стыдливо допускающая слабость человека и возможность греха.
Многие светские лица во время наших бесед, — начинает он с напускным спокойствием, — часто спорили со мной относительно страстности и бесстрастия. И вот я слышал почти от всех — не только от тех, кому не хватает благочестия и добродетели, но и от тех, кто кажется совершенно добродетельным и кто стяжал в миру громкое имя и великую славу, — будто невозможно человеку достичь таких высот бесстрастия, чтобы беседовать (όμιλήσαι) и трапезничать с женщинами и не претерпеть никакого ущерба и не испытать втайне какого- нибудь движения плоти или позора (κιι/ησιν ή μολυσμόν).
Слыша своими ушами такие речи, я исполнился великой печали[369].
И тут голос Симеона крепчает:
Можно достичь такой свободы… чтобы, не только обедая и беседуя с женщинами, остаться неповрежденным и бесстрастным, но и, вращаясь посреди города, слушая, как люди поют и играют на кифарах, глядя, как они смеются, и танцуют, и забавляются (παίζοντας), не претерпеть вреда (Eth. VI, 39—46, р. 122).
После этого пассажа мы так и остаемся в неведении, зачем святому толкаться в городской толпе, да еще в явно сомнительных кварталах, если он не юродивый. Но Симеон идет гораздо дальше:
Подобно тому как солнце не может запачкать свои лучи, освещая грязь, точно так же душа или разум сподобившегося благодати человека, несущего Бога в себе, не могут загрязниться, даже если его чистейшему телу случится вываляться (έγκυλινδβΐν) в грязи, так сказать, человеческих тел, что вообще‑то несвойственно благо- честивым[370]. Мало того, праведник не повредится в своей вере и не отделится от своего Господа, даже если окажется заперт с тысячами неверных, нечестивых, замаранных и, голый телом, соединится с ними, тоже голыми (γυμνός* τω σώματι γυμνοΐς* αύτοΐς* ένωθήσβται) (Eth. VI. 202—211).
Но можно ли по крайней мере надеяться, что «праведник» Симеона лишь покорствует обстоятельствам, но сам инициативы не проявляет? Как бы не так!
И отныне ты не будешь делать различия мужского и женского [ср. с. ИЗ] и не претерпишь от этого никакого вреда… но, встречаясь и общаясь с мужчинами и женщинами и целуя их (αυτούς* άσπαζόμβνος*), ты пребудешь неповрежденным и неподвижным [плотью]… и будешь смотреть на них и обращать на них внимание, как на ценные члены Христовы и храмы Божьи (Eth. VI, 462—469)[371].
Но поцелуи, в конце‑то концов, есть предел провокации? Пустые надежды!